№ 3 (233) февраль (16–28) 2014 г.

Промысел судьбы

Просмотров: 1354

Невестку из детдома именитая семья Карагезянов признавать не желала, списав выбор сына на свойственную юности влюбчивость. Слывя интеллигентной, семья блюла свой подход к вещам, а уж если дело касалось их сына, преуспевающего физика, тем более. Карагезяны были больше чем уверены – ему будущее светит, поездки за границу.

Как она будет смотреться с ним рядом? Более всего обуревала их мысль: а не будет ли эта дерзкого нрава девушка невоспитанностью своей компрометировать их сына?!

О чем бы ни начинали в семье разговор, сводился он в конце концов к тому, что любимому Шурику нужна девушка их круга. Откуда им было знать, что на факультете журналистики Московского университета Донара была одной из первых во всем. И не заметить этого их пытливый Шурик, к тому же комсорг физического факультета, не мог. Друзья подшучивали:

– Что, запал на нее?! Держись, намаешься: девушка она – кремень.

Гордую горянку из Зангезура обхаживал Александр Карагезян долго, чутьем теоретика разумея, что за суровым нравом, скорее всего, кроется душа добрая, отзывчивая, если не сказать жертвенная. Самодостаточность в ней ценил.

В 1942-м, когда пришла похоронка на лейтенанта Гарника Апояна, обе дочери его не просто осиротели. Вдова, панически боясь одиночества, а больше всего жизни в нищете и бедности, без промедления отдала старшую дочь в детдом, утешая себя мыслью, что там она хоть накормлена будет и одета-обута. Младшую, Донару, оставила при себе бабушка, мать убитого лейтенанта, которой шел седьмой десяток… Да и потом, жизнь в деревне, на земле, куда проще. Чего только не переняла Донара у нее! И как травы собирать целебные, и как красить нитки для ковров. А еще впитала с малых лет с десяток заговоров – как кровь останавливать, как порчу и сглаз снимать. Их доверительно-теплому общению никто не мешал. Врачи в войну были наперечет, и к знахарке и травнице народ тянулся, потому что в войну не достать было даже простых лекарств. Как-то раз, когда бабушка, споткнувшись, сломала руку, Донара стала свидетелем если не чуда, то уж точно чего-то сверхъестественного – бабушка по несколько раз на дню, обращаясь к сломанной руке, говорила: не до тебя мне, не отвлекай, дел по горло! Не прошло и недели, как боли в руке утихли. Так к ней пришло понимание того, что жизнью и внятной речью можно управлять. Уверовав в это, она и решила, что, повзрослев, непременно поступит либо на факультет журналистики, либо на филологический, благо язык «хорошо подвешен», как говаривала бабушка.

К мудрости житейской как-то органично приставала и премудрость книжная. Любовь к чтению появилась у нее с букваря, освоив который, она получила в подарок книгу армянских сказок с рисунками Акопа Коджояна.

И всю взрослую жизнь каждую новую книгу брала она в руки благоговейно, потому что через нее не только открывала новые миры, но и мир неизведанного в себе самой. Не исключено, что сблизило их с Шуриком и трепетное отношение к книге.

Брак зарегистрировали в Москве, студенческую свадьбу сыграли в общаге на Ленинских горах.

За свежую идею, выдвинутую молодым физиком, декан физического факультета рекомендовал Карагезяна в зарубежную поездку: в том времени добиться ее стоило немалых усилий. В его благонадежности – а этим где положено занимались всерьез – никто не сомневался. За первой командировкой последовала вторая, обогатив их прежде всего впечатлениями от себя самих в другой стране и в других условиях.

На зеленых просторах Шотландии Шурик не пропускал возможности нащелкать редкой по тем временам в Союзе камерой Canon тучных коров на лугу, у чистой воды в речках. Любил снимать людей с другим, чем у нас, выражением лица. В первой же поездке выяснилось, что для полнокровного общения языковых знаний, полученных что в школе, что в институте, явно не хватало.

Уже дома, по возвращении в страну, просматривая с друзьями приглянувшиеся кадры, Шурик бурно комментировал радость нежданных встреч с новыми людьми, откровенно восторгаясь располагавшей к радостям размеренностью их жизни.

Вторая командировка выдалась не скоро. Когда под крылом самолета показалась Иордания, оба жадно припали к иллюминаторам. Святая земля! Одна уже мысль, что они будут ходить по земле, по которой ступал Иисус, окунула их в священные воды веры, истинную суть которой постигли они не дома, в Армении, куда та пришла в 301 году новой эры, а там, на илистом берегу библейской реки. Итак, теперь они были богаче всех на свете: если в дне вчерашнем был у них библейский Арарат, теперь время окунуло их в нечто, чем следовало еще и проникнуться.

Как-то раз, уже на родине, сидя перед голубым экраном, несущим с утра до вечера чушь несусветную, не сговариваясь, обратили они внимание на то, что памятных снимков из Иордании у них много меньше, чем из Шотландии. Долго потом каждый из них обдумывал это, и вдруг единодушно пришли они к выводу, что снимать там, возможно, сам Бог не велел: ведь там они уже напитались осознанием своей значимости в мире, где Иисус подал своим последователям пример бескорыстного служения человеку и миру его.

Не странно ли, но в память – помимо впечатлений значимых – западают и курьезные. Так, на одном из приемов в советском посольстве Донара обратила внимание на то, что некая особа то и дело норовит наступить ей на платье. Швы на поясе были одинарные, и, говоря по правде, она боялась, что платье слетит с нее и они оконфузятся.

Пока Шурик вел занятия с молодыми физиками в университете, она бродила по городу, выискивая старые улочки, не утратившие колорит старины.

Среди радостей жизни в Иордании ставила она на первое место свои хождения на рынок, который пьянил многоголосьем, развалами свежей зелени, мяса, фруктов, всевозможных сладостей и чем-то еще, чему обозначения у нее не было. Обитателей этой земли, кажется, сам Бог наделил магией общения: торговцы так тебе в глаза заглядывали, что мимо пройти, казалось, не было никакой возможности. Восточный базар являл собой целый мир в разрезе. Учил жить и уважать ближнего.

Впечатлениями, вынесенными оттуда, позже делилась она с друзьями, ловя себя на мысли, что ереванцы, скажем, лишены столь благоговейного отношения к своей старине: музей города, в котором было немало редких артефактов, зачастую пустовал. Да и школьников никто туда не водил, приучая к пытливости: потребительский дух перешибал тягу к красотам.

Домотканый шелковый коврик, привезенный из Иордании, она расстелила перед супружеским ложем: ступать по нему, как по святой земле…

По возвращении из-за границы пошла устраиваться на работу в Армянский комитет по связям с соотечественниками за рубежом. Ей казалось, что место ее именно там. Встречи и долгие беседы с людьми, тосковавшими по родине предков, которую даже отцы многих из них не видели, приоткрыли в душе ее окно в иной мир, туда, куда партийные функционеры и не догадывались заглянуть.

Выбирая тему для статьи или небольшой заметки в газете «Голос родины», куда ее охотно взяли, смотрела она теперь на мир и глазами тамошних армян. Побывав в нескольких семьях, запомнила выражение глаз детишек, гордившихся тем, что они умеют читать и писать на родном языке.

Мало кто знает или может даже представить себе, каково чувствовать себя армянином в арабском мире, пусть и гостеприимном и дружелюбном. Он другой. Там даже дышат как-то иначе, звуки жизни другие. И зной какой-то звенящий…

Видимо, прав был Киплинг, метко подметивший, что Западу с Востоком вовек не сойтись. А что Армения? Не больше чем караван-сарай на пути истин, идущих навстречу друг другу. И каждый армянин должен бы чувствовать себя хозяином этого духовного караван-сарая. А ей не терпелось еще и материнство свое простереть над всем этим, обогреть вниманием и теплом родного очага.

По утрам, сидя перед зеркалом, разглаживая добрыми мыслями морщины, врезавшиеся в детское личико со времени пребывания в детдоме, куда загремела и она по смерти бабушки, пролистывая в уме прожитые с Шуриком годы, Донара не раз задумывалась над горькой судьбой своих подружек из богом забытого детдома в Канакере. Особенно Арпик, старшей дочери Егише Чаренца.

Едва ли не за каждой из сиротских судеб, стоило копнуть поглубже, стояла чья-то подлость. Краски дня меркли перед бытовым хамством. В детдоме, где приходилось буквально вырывать свой кусок хлеба из жадных рук сверстников, она уверилась, что светлого в жизни все равно много больше, просто надо было отскрести его, это светлое, от мещанской нечистоплотности.

Как-то раз, как во сне, привиделось: усадила ее бабушка перед ковровым станком, положила рядом клубки разноцветных ниток, вложила в руку стальной гребень – подбивать тканья ряд – да махонький ножичек – ворс ровнять, подрезая концы.

Видение это не шло из головы неделю, другую, а потом и вовсе подвигло взяться за «Ковер детства». Так она решила назвать повесть о том, как человек должен чуть ли не с минуты рождения биться за свое место под солнцем. А стоило ей вспомнить, как бабушка об этом красиво рассказывала – голова шла кругом. Послушать повитух да акушерок – новорожденный потому кричит, что из водной среды попал в воздушную. Ожог, мол, у него. На самом же деле младенец, которому выпало на свет родиться, Богу голос подает: «Спусти мой кусок хлеба!» И всю жизнь потом борется со всем миром, чтобы его у него не отняли. Вот о чем он, крик младенца! Слышать надо уметь. Как и слушать себя. Внутренний голос – эхо Божьего гласа. Вся судьба, быть может…

Работа, дом, друзья, работа. В тепле и холе рос приемный сын Гришка: своих Господь им не дал.

Как-то раз под утро четко уловила, как пульс челноком по телу ходит, то в жар бросая, то в холод прозрений. Вокруг кипела жизнь, более или менее обустроенная, и все же – не хотелось верить, что искренни вокруг далеко не все. Разумела: жить в подозрительности подло, а жить открыто – в душу наплюют. Менялась картина жизни, а с ней и настроений амплитуда. К любимым блюдам мужа добавились лакомства, которых требовал избалованный мужней родней сынуля. Мало кто знает, как работающей женщине хочется временами присесть и хотя бы минуту-другую ничего не делать.

День вставал и поднимал настроение. Струи света в горах особенные. Даже полуденный зной не в силах выжечь синеву высокого неба. Со всех высоких точек двугорбым верблюдом вплывает в тебя Арарат, унося то ли в глубь истории, то ли в Иорданию, где рядом с ним вплывает в воображение образ ослицы, везущей Сына Божьего в бессмертие.

Мысли то и дело утопали в пыли веков, этом ковре истории, утопали, щекоча щиколотки еще и дуновением ветра пустыни одиночества. Она жила словно в двух мирах одновременно – в этом, реальном, и том, мистическом, исполненном тайн без разгадок. Одиночество же – непременный спутник каждого, задумайся он хоть на минуту о смысле жизни.

Память детства усаживала ее за письменный стол, напрягая пульс на остроту пережитого. Смерть бабушки подвела черту под временем более или менее безмятежного бытия. Сиротея, взрослеют разом, переходя в другое гражданское состояние.

На работе ей заказали написать статью о народном художнике Мгере Абегяне. Что он – сын известного литературоведа, академика Манука Абегяна, она знала. Злые языки поговаривали, что звание народного художника ему тоже больше из уважения к фамилии дали, нежели за успехи в живописи. Не терпелось самой побывать у него и разобраться во всем на месте. День выдался светлый, прозрачный, и ноги понесли ее к дому художника.

Воздух мастерской обдал ее свинцовым духом, хоть и заливали ее лучи света. Откуда в пронизанной солнцем Армении брались блеклые и даже мрачные тона, трудно было себе представить, однако именно они поражали глаз откровенно бульдожьей хваткой. О том же говорило выражение лица художника, смуглая кожа которого, скорее всего, задубела на пленэре.

В частых поездках по республике Донара вдоволь насмотрелась картин природы, дивясь приглушенной палитре представших ее глазам пейзажей. Откуда в душе этого довольно крупного сложения мужчины столько мрака?! Подумав, что не ее это дело – лезть в чужую жизнь, – решила ограничиться выполнением заказа редакции. Кое-что о нем вычитала из каталога недавней его выставки в Доме художника. Что-то почерпнула из справочника, что-то со слов других художников знала. Походив по мастерской, устроилась поудобнее и начала расспросы. Что-то заносила в блокнот, что-то запоминала, полагаясь на память и интуицию.

Внимание Донары занимали полотна, стоявшие на полу. Беседа протекала вяло, словно художник не хотел раскрываться, мол, хотят писать, пусть пишут. Одной статьей больше, одной меньше…

Прикинула мысленно, что статьи набежало страниц на восемь, но радости от посещения мастерской живописца почему-то не осталось, словно встала между ними незримая стена – то ли его гипертрофированного представления о себе, то ли ее мятежного разочарования.

Словно уловив настрой ее мыслей, Мгер обронил:

– Все у нас, да и за рубежом, почему-то уверены, что Армения – это мир красок Сарьяна. Еще лет пять тому назад искусствовед Вилен Матевосян тоньше прочих уловил это, упреждая от заблуждений на этот счет. Да, отрицать не стану, Мартирос Сарьян – большой мастер, но есть и другая Армения. Армения людей, живущих трудной крестьянской жизнью. Или вы не видели этих людей? Их лица схожи цветом с землей, которую они пашут, которую у камней и скал веками отвоевывают. Такова Армения моих полотен. И это тоже Армения. Суровая в правоте своей. Нельзя замалчивать оборотную сторону нашей жизни. Она есть и когда-нибудь даст о себе знать. Не приведи Господь, если громко!..

Объективная подача образа художника, как и образа его мыслей, вызвала шквал откликов из-за рубежа. Писали в основном простые читатели. Был среди отзывов и всплеск обиды человека, который репатриировался в Армению в 1946-м, больно разочаровался в советской действительности и с большим трудом вырвался назад – на Запад. Он давал свое объяснение палитре художника: живя в унижении, мало кто станет радость по холсту расплескивать.

Спустя пару недель после публикации статьи как бы случайно во внутреннем дворике Комитета по культурным связям с соотечественниками объявилась законная супруга художника. Разговор за чашкой кофе затянулся, и услышала Донара исполненную драматизма историю о том, как и при каких обстоятельствах оказалась она женой этого угрюм-души человека, как сама о нем выразилась. Кокетливо поправив шляпку, растягивая слова, женщина эта не без вызова в голосе, сказала:

– Я, если хотите знать, – Люси Тотовенц. В ночь, когда мужа моего взяли, а я, надеюсь, имя это вам знакомо, я чуть не обмерла от страха. Эти с обыском нагрянули к нам под утро, переполошив соседей. А жили мы тогда с Абегянами на одной лестничной площадке. Заслышав шум, сосед наш – академик – выглянул, резким движением рванул меня к себе и кинул в постель к сыну. Я обмерла от страха, а он, приложив палец к губам, велел молчать. И добавил: им я скажу, что ты – моя невестка. Вот и вся банальная история. Слов не хватит передать, каково мне было жить в этой семье! Ведь я им была, по сути, совершенно чужая. И, как жизнь показала, еще и чуждая. Единственное, что пришлось мне там по душе, так это обеды из академической столовой. За ними обычно меня и посылали. А состоял обед из трех блюд. Приносила я его в трех судках. Справедливости ради надо признать, что по дому работать меня не заставляли. Ручки-то у меня, гляньте, какие красивые! Я была сама по себе, хотя, должна признаться, тяжелая обстановка дома угнетала меня. Да и мебель у них массивная и громоздкая была, давила на психику. Муж мне на свадьбу карельской березы мебель подарил, веселую такую, праздничную. Глаз не оторвать, так меня радовала. Квартиру нашу через два дня какой-то чекист занял, а просить его вернуть мне мебель – не решилась: не приведи Господь, еще арестуют. Откуда было мне знать, что самое страшное ждало меня впереди: вся семья Абегянов была немногословной. Каждый жил сам в себе. А у меня характер веселый, не то что у Мгера. Или не видно по его картинам, что человек жизни радоваться не умеет?! А еще имя эпического героя носит…

То ли почтя сам визит этой крикливой особы неуместным, то ли желая сбить с нее спесь, Донара не преминула пырнуть ее вопросом:

– Может, сложившиеся обстоятельства и его угнетали? Допустите мысль, что и его такой порядок вещей не устраивал. Почему вы не ушли из той семьи, когда поутихли страсти? Что вам мешало? Духу не хватило или жить под прикрытием все же комфортнее было?!

– Вы представляете, пока я жила у них, этот художник ни разу меня даже не попросил позировать ему! Мог бы прославиться, написав мой потрет. Меня и теперь, спустя годы, находят еще привлекательной…

– Вы не ответили на мой вопрос.

– Тогда я почла должным остаться в семье, если хотите знать, хотя бы из чувства благодарности. Потом вроде свыклись с тем, что приходится жить рядом, по-соседски. Если честно, может, вы и правы, духу не хватило. Пугала неизвестность. Да и потом, эти люди приняли меня в свою семью…

Плаксивый тон жалобы на свою судьбу вынудил Донару задать ей еще один, к тому же довольно резкий вопрос:

– А вы когда-нибудь задумывались над тем, что вас могло бы и не быть, не решись ваш уважаемый сосед на столь импульсивный, по тем временам, возможно, и рискованный поступок?

На лице собеседницы появилась кислая мина. Оправившись от неожиданности, та пропищала в ответ:

– Меня могли бы и не тронуть. Уцелела же жена Чаренца. Этот импульсивный старик поломал нам жизнь – и сыну своему, и мне. Каждый из нас мог бы по-иному устроить свою жизнь. А так слепились мы поневоле, как две пельмешки, и закрутило нас по этой жизни. Да только суждено было, видать, нам в разные стороны крутиться, а не вместе, по принуждению…

Жеманница, представившаяся как Люси Тотовенц, встала, оставив на столике опрокинутую чашечку из-под кофе. По укоренившейся привычке Донара взяла ее в руки. Всмотрелась в разводы. Кофейная гуща выпала в ней в такой осадок, так облепила дно и правую стенку чашки, что иной судьбы у этой женщины и не могло быть: хозяйка «веселого характера» была редкой закваски. Нечто подобное она не раз наблюдала в чашках махровых эгоисток. И тут в ход ее мыслей вторглась обида за Ваана Тотовенца, западноармянского писателя, избежавшего турецкого ятагана и угодившего под каток сталинских репрессий.

Через полгода в маршрутке, везущей ее в их новую с мужем квартиру, она обернулась: чей-то взгляд обжигал затылок. На заднем сиденье в такт колдобинам раскачивалась Люси Тотовенц.

Состроив подобие улыбки, она бросила:

– От народного художника я все-таки ушла. Не желая расставаться с отцовской квартирой в центре, он купил мне другую, здесь, на выселках. Но я и этому рада, представьте! Мог бы сделать это и раньше, но он же жмот! Это меня в нем всю жизнь и бесило …

Уже отходя ко сну, Донара решила, что непременно засядет за повесть о Ваане Тотовенце и его красавице-жене с допусками о том, как могли бы сложиться их судьбы, окажись они в других обстоятельствах. Теперь, когда складывалась более или менее полная картина случившегося, она твердо решила, что вернется в мастерскую Мгера Абегяна и разговорит его на ставшую теперь и для нее больной тему. Теперь ей не терпелось взглянуть на мир и глазами человека, который тоже, возможно, не такой судьбы себе желал. Тут же занесла в рабочий блокнот памятку, что с утра надо бы выпросить у руководства письмо-ходатайство в архив КГБ республики. Ей уже не терпелось ознакомиться с личным делом репрессированного писателя Ваана Тотовенца, автора давно уже ставшей хрестоматийной повести «Жизнь на старой римской дороге». Кстати, почему бы не пролистать ее вновь? А вдруг она упустила что-то, знакомясь с ней. Взяла в руки красиво изданный том и, скользя взглядом по страницам по диагонали, уперлась в строки, которые, возможно, подсознательно и искала. Ближе к концу книги обнаружила нечто, вскрывающее одну из первопричин случившегося в 1915 году. И хотя события, описанные Тотовенцем, воспринимались больше как эхо резни, учиненной турками еще в 95–96-м годах девятнадцатого столетия, за два десятилетия до большой резни 1915 года, воздух взаимного неприятия накален был настолько, что достаточно было малейшей искры, чтобы все полыхнуло. Обретенным отрывком из повести ее как полоснуло: «Однажды днем обрушилось на нас страшное известие – цирюльник-армянин перерезал глотку своему клиенту. Весть с молниеносной быстротой облетела город. Все поспешили закрыть магазины и укрыться в домах. За четверть часа городской базар принял пугающий вид: совершенно опустел. Оказывается, цирюльник брил турка, когда к нему зашел знакомый армянин и шепнул на ухо:

– Такое на улицах творится: все перемешалось, турки, армяне. Что ты тут делаешь?

То была лишь шутка.

Цирюльник же решил, что началась резня, а значит, незачем упускать момент – в кресле дремал турок, – и недолго думая, полоснул его по горлу. Затем с бритвой в руке бросился на улицу, чтобы присоединиться к толпе. Мирная тишина улицы огорошила его. В ужасе от содеянного, он вскочил на коня и умчался прочь из города. Вечером полицейские волокли его жену в тюрьму, били и требовали, чтобы она сказала, где скрывается ее муж».

Повторный визит к художнику призван был приоткрыть ей глаза на другую сторону семейной жизни этого несомненно неординарного человека. Принял он ее радушнее, чем в первый раз. Видать, статья пришлась по душе.

Поставил варить кофе на спиртовке, небрежно бросив:

– Это настоящая арабика, мне знакомый из Ливана присылает.

– Слышу запах. Только я предпочитаю зеленый в зернах, сама обжариваю.

– Дело вкуса.

– Простите, Мгер, но я к вам заглянула не кофе распивать, а спросить – как вам жилось в семье, если сложилась она, ваша семейная жизнь, не совсем так, как у всех? Вы уж простите за прямоту. На днях я имела удовольствие беседовать с вашей женой. Она к нам в комитет приходила.

– Вы хотели сказать – с бывшей женой? Теперь мне понятна цель вашего повторного появления здесь. Врагу не пожелаю оказаться на моем месте. Воля отца, как понимаете, дело святое. Даже мать моя смирилась со случившимся. Сказала: считай, сынок, что такой ценой ты, возможно, спас бы жертву той резни …

Слушая грустную историю, Донара почему-то вспомнила трагикомедию из повести Тотовенца, словно кто-то переместил ее в наши дни. Истории хоть и разнились, но ощущение тревоги было то же. Жаль было и тех, и других…

Меж тем грузный мужчина метался по мастерской, словно места себе не находил, так нахлынули на него воспоминания тех дней. А как отдышался, посыпались горестные признания:

– И разве проклятый 37-й не был таким же испытанием?! Только уже здесь, в Советской Армении. Кто знает, может, на то была воля Господа нашего! А ведь у меня любимая была, и какая! Не смог я ей объяснить всего, что случилось той роковой ночью. Не поверила. Решила, что напридумал я все это, что хочу от нее избавиться. Грозилась отравиться, руки на себя наложить. Бог миловал, кто-то сумел отговорить ее от этой глупости…

Голос Мгера то куда-то заваливался, то возникал опять:

– Естественно, в жизни моей Люси была первая женщина. Да к тому же красива была. Долго не мог я подойти к ней. Стеснялся, надо думать. Что-то удерживало меня. Верите, не мог, и все тут. Возможно, обнаженного тела робел. После той страшной ночи почти год спал на жестком отцовском диване. Их еще сталинскими называли, ну такие, видели, наверное, с двумя кожаными валиками. А уж если женщина эта волею судьбы оказалась в нашем доме, став, пусть поневоле, членом нашей семьи, отец с матерью стали требовать подарить им внуков. А меня к ней почему-то не тянуло. Не вписывалась она в мои представления о любимой жене! Видимо, не зря: потом, всю совместную жизнь, что бы я ни делал, она вечно сравнивала меня с бывшим мужем и… во всех ситуациях я оказывался в проигрыше. Уже после рождения дочери я осознал, что с покойными никому не дано тягаться, будь ты хоть семи пядей во лбу… Избалованная обеспеченной жизнью, она не хотела ждать, пока я по-настоящему встану на ноги. Тратила и тратила, вогнала нас в долги. А когда отца не стало, совсем мне на голову села. Третировала ребенком, к которому я скорее всего из-за ее хамского ко мне отношения и охладел. Денег, как всегда, не хватало. А ей, видите ли, хотелось… блистать. Да только мне не до того было. Я уже нашел свою манеру письма, открыл свой мир. Обрел ту Армению, которую и пишу по сей день. Не в пример многим я явственно слышу запах земли нашей, вкус ее чувствую. Будто кровь моя вместе с ней по холмам и горам перекатывается. Люблю часами слушать тишину, опустив ноги в ручей… Может, подсознательно таким образом зло на судьбу свою остужал. Всего не расскажешь. Жду не дождусь весны: сидеть часами, наблюдать за фиалками под порывами ветра, первыми бабочками и мотыльками. На охристом фоне земли они кажутся волшебными созданиями. В зеркало воды люблю смотреться: в нем все волшебство отражений. А туч и облаков гряда уносят мысли в выси. Грунтуя холст, я уже вижу всю картину, дышу ею…

Оборвав себя на полуслове, Мгер поставил перед ней холст, отдающий свежей краской.

– Писал я это под женский голос, несомый ветром откуда-то издалека. Было ощущение, что ковер тку. А еще под радугой прошел как-то. Это не передать словами. Кто-то на выставке сказал мне, что с полотен моих можно пыль веков смахнуть. А зачем? Если кто видел, как пылит сельская дорога, не забудет. Мазок мой шершав, как руки земледельца. Временами я и сам себя им чувствую …

Пока Мгер говорил о красотах, питавших его воображение, лицо его светилось, потом на него словно туча наползла. Голосом жестким и чуть хрипловатым он бросил:

– Мало того, что эта женщина мне всю жизнь изгадила, так после хрущевской речи о культе Сталина стала прилюдно отрекаться от меня и нашей фамилии. Бог ей судья!

– Видите ли, когда мы с ней беседовали, с вашей бывшей, она пожаловалась, что за все время совместной жизни вы так ни разу и не принялись писать ее портрет.

– Что верно, то верно. Не получался он у меня. Образ ее расслаивался, и я никак не мог уловить главную черту ее лица, характер плыл. Передо мной словно некий сфинкс сидел. Да и как мужчина не чувствовал я ее. К запаху кожи ее привыкнуть не мог, понимаете? Может, именно это и отторгало ее образ. Запах ее так родным и не стал.

– А наладить отношения вы пробовали? Могли бы как мужчина сделать первый шаг…

– Не получалось. Не о чем было нам говорить. Чем живу, она не интересовалась. Да я и сам был рад, говоря по правде, поскорее убежать из дома, не дышать с ней рядом. Так я научился писать тишину, ее дрожащий воздух…

Прервавшись, справился:

– Вы кисть в руки когда-нибудь брали?

– Даже не пробовала.

– А зря, у вас получилось бы. Все от настроя зависит. Ощущение такое, будто кистью света водишь…

Бьющие в мозг откровения немолодого уже человека трогали обнаженностью долго скрываемой боли. Донара представила вдруг, что человек этот в какой-то из прошлых жизней мог оказаться ее братом. Представила, и что-то кольнуло в груди:

– Оставим этот разговор. Я вижу, вам не очень приятно возвращаться к прошлому. Как сложилось, так сложилось. Как говорят, в каждом дому по кому. Да и прошлое ворошить – что полнокровно не жить. Благодарю вас за теплый прием и разговор по душам, но меня так и тянет задать вам вопрос, который я и себе, и друзьям своим нередко задаю.

Чело его потемнело, но испытующий взгляд он выдержал:

– Водится ли за вами грешок, который спать вам не дает?

– Что-то не припомню, а, впрочем, есть такой. Давеча я у одного молодого художника на пару недель позаимствовал десятка полтора «ымаи», да не вернул вовремя, как обещал. Что такое «ымаи», вы наверняка знаете. Это небольшие округлые дощечки такие, обереги с национальным орнаментом. Можете глянуть – у меня их целая низка. Ими селяне увешивают шеи волов и коров – от дурного глаза. Животные всю свою жизнь полируют их, крутя шеей. Одолжил эту низку и никак вернуть не могу. Картину писать закончил, чего ради и выпросил, а отдавать почему-то не тянет, поверите?!

– Если уж вы признаете за собой такое, как не поверить? А вы помните, у кого их одалживали?

– Отлично помню. Звали того парня Левон Ованесян. Он не один год по деревням ездил, собирал «ымаи» года три, если не четыре.

– Хотите, я разыщу его? У меня среди молодых художников много знакомых.

– В том-то и дело, что не хочу. Свыкся я с ними, греют они мне душу.

– Человек вам их небось под честное слово одолжил?

– Ну да, под честное слово.

– Так верните их, эти дощечки, и освободите душу свою.

– Не могу. Что-то не пускает. Это как неприязнь к жене, не проходит, держит…

Всю дорогу до редакции перед глазами у нее стояло по-детски растерянное лицо человека, на склоне лет все еще обуреваемого пагубными страстями.

Ашот Сагратян

Поставьте оценку статье:
5  4  3  2  1    
Всего проголосовал 21 человек

Оставьте свои комментарии

Комментарии можно оставлять только в статьях последнего номера газеты