Узник Виль-Жуифа
Осень парижского предместья Виль-Жуиф дышала запустеньем. Ржавый замок на воротах лечебницы говорил о том, что они давно не открывались. Оком художника Фанос Терлемезян уловил верные признаки увядания. В угрюмых стволах деревьев сквозило одиночество. Нашел Мориса Дюкосте, лечащего врача Комитаса. Опережая вопросы, тот беспомощно развел руками:
– Никакого контакта с ним. Не поверите, который год уже, уйдя в себя, молчит. Французского не понимает. А персонал наш целиком из местных.
– Но он свободно говорит по-немецки.
– А мы языка бошей не знаем и знать не хотим…
– А жестами, можно же с ним жестами общаться…
– Только не с ним. Ваш приятель либо молчит, либо подвывает. Особенно ночами.
То ли внутренняя отстраненность доктора, то ли водянистый взгляд его насторожили Фаноса Терлемезяна. Войдя в обшарпанную палату друга, опешил: из темного угла опасливо взирало на него существо, загнанное в безысходность…
В 1921-м, в первую их встречу, Комитас хоть и был подавлен, но вид являл не такой жалкий. Видимо, еще надеялся выбраться из клиники и вернуться к работе…
Долгих семь лет ему не удавалось попасть к другу. Сейчас, сжавшись в комочек на железной кровати, сидел перед ним седой, вконец отощавший старик. Тень от прежнего
Комитаса. Не верилось, что в этом тщедушном создании еще недавно ворочал воображением зачинатель музыкального эпоса «Сасна црер» - о богатырях Сасуна, романтик, в 1904 году взявшийся писать оперу по поэме Туманяна «Ануш», народного гения, в один год с ним родившегося. Подумалось, витающая здесь опустошенность не даст им пообщаться по душам.
Так, чело в чело, вглядываясь друг в друга, просидели они часа четыре. Из сумрака сознания человека, обманным путем помещенного в психиатрическую лечебницу, шли токи. В их пульсации был четкий ритм, и, впервые в жизни настроившись на него, Терлемезян услышал горестную историю о том, как в Константинополе, в канун апрельских событий 1915 года, услужливые земляки положили на стол палачам армянской интеллигенции списки армян, подлежащих депортации и уничтожению в первую голову.
Тревога колотилась в виски, порождая недоумение.
– Ты ничего не напутал, Комитас?! – ужаснувшись переспросил Фанос.
– Был бы рад ошибиться, но об этом впервые сам я услышал из уст военврача-турка, которому велели принудительно лечить меня в Шишли, узнал, перед тем как посадили меня на ржавый румынский пароход, идущий во Францию. Лающий голос его с утра стегал слух, отбивая даже охоту к еде. Ты бы слышал, что он говорил, как злорадствовал, перечисляя мне – кого и как кончали. Злобно хохотал, рассказывая, как забили камнями Григора Зограба: «Тоже мне герой. За наших женщин заступиться вздумал, да еще и в нашем меджлисе. Требовал для них свобод, будто мы не знаем, где место женщине в нашем обществе. Умная женщина довольна уже тем, что замужем оказалась – на всем готовом. А он им мозги пудрил какими-то свободами. Так ему, собаке, и надо…». И это еще не все. Когда нас гнали в Чангр, дошли до меня слухи, что в Тер-Зоре уже тысячи погибли без воды и пищи. Один из друзей нашего философа Тирана Чракяна поведал мне, каким унижениям подвергали их конвойные. Едва завидев золотые часы и запонки на нем и взявшихся сопровождать его приятелях, не оставивших друга в беде, они чуть ли не через каждый километр принимались угрожать, что убьют на месте. Тогда и он, и двое его друзей отдали туркам все, что имели, а когда отдавать уже было нечего и те вновь дали понять, что прирежут Чракяна, тот, не выдержав унижений, на которые ради него шли друзья, под утро, когда стража спала, бросился в воды Евфрата и не вынырнул… Во все это нормальному человеку трудно поверить. И я не хотел верить, пока на глазах у меня не вспороли живот беременной женщине и не подцепили на ятаган тельце младенца.. И делали это люди, среди которых мы жили пять с лишним веков, люди, культуру которых мы вытащили из дикости и грязи и подняли на европейский уровень. Неслыханная неблагодарность…
Голова Терлемезяна раскалывалась от напора страстей, сопоставимых разве что с Христовыми муками. Отрешенный голос Комитаса плыл в полумраке палаты:
– Стадо без пастуха… потерянное и сбившееся… невидимые, но бурные волны сотрясают историю жизни моего народа… наивные рыбки угодили в сети коварных рыбаков… в воздухе яд разлит… ужас и насилие… безразличие и грязь… тщеславие одних и немощь других… наготу ума прячут… плоть народа нашего осквернена, душа изнасилована… не стало наивных глаз… кругом одни трупы… и где он, Хоренаци, описать горе народа нашего…
Приняв эту тираду за верный знак к дальнейшему общению, Фанос подался вперед.
– Согомон, все это так, но с той поры прошло уже много лет, создан Комитет помощи Комитасу, ты должен знать, тебя не оставят, я надеюсь…
Каменное лицо собеседника говорило о том, что до сознания его слова художника едва ли доходят.
– Согомон, – продолжал звать Комитаса по имени Фанос, пытаясь через детские воспоминания пробудить в нем искру интереса, – завтра я непременно встречусь с Аршаком Чопаняном, он публицист, к тому же твой друг, он непременно приедет к тебе…
Не успел он закончить фразу, как мысли Комитаса вновь стали перетекать в него.
–Зря стараешься, друг этот и оказался первым обманщиком: когда меня доставили во Францию, именно он привез меня на такси в эту дыру, нет, не в эту, та называлась Виль Эврар. Эта похуже той. Там хоть супы давали и башмаки не такие кондовые были. Ноги в кровь стираю, а им до этого как бы и дела нет. Говоришь, Комитет помощи Комитасу создан?! Кем?! Когда?!
Вопрос застал Терлемезяна врасплох. Пытаясь успокоить друга, он мысленно же ответил:
– По возвращении в Париж постараюсь выяснить, кто должен регулярно бывать у тебя, нотную бумагу привозить и карандаши. Заодно узнаю, кто и как распоряжается всеми этими деньгами. Знакомый врач, услышав твою историю, сказал мне, что периоды затмения сознания перемежаются периодами небесного просветления… А ты у нас музыкант от Бога… Береги себя! Тебе нельзя волноваться…
– Что до музыки, то она во мне днем и ночью. Не отпускает. Обидно, если в Комитете помощи мне заседает Геворк Камламаян, подозрительный тип, который ни на шаг не отходил от меня на судне, пока мы плыли из Турции. Видно, турецкая полиция или кто-то из предателей наших приставил его ко мне – кабы чего не вышло: ведь еще недавно вся Европа рукоплескала мне, когда играл я, поражая искушенную публику целомудрием наших мелодий.
– Комитас, ты «Патараг» свой завершил, довел до ума? Не праздного любопытства ради спрашиваю. Второй такой литургии для мужского хора, поверь мне, мир не знает…
– Перед тем, как заточили меня сюда, 17 страниц партитуры переписать набело успел. Буду ли перерабатывать, не скажу. Простившись с Эчмиадзином, я захлопнул ту страницу своей жизни. Теперь остался позади и Константинополь, где, как ты уже знаешь, набрал я хор из 300 мальчиков-сирот, хор, снискавший себе мировую известность. Жаль, подлая резня эта приспела. В Чангре, когда товарищи мои падали духом, я пел им «Господи, помилуй!» Веришь – помогало. Духовная музыка возносит…
«Уж не души ли убиенных?» – хотел спросить Фанос, но спохватившись, проговорил другое:
– Твои «Армянские танцы» и «Танцы Муша» заводят кровь. Агавни Месропян, лучшая из твоих учениц, как-то сыграла мне их. Какая мелодика! Слушал, и казалось, что это вода, танцуя, с гор сбегает…
Мысли узника Виль-Жуифа запнулись, а когда Фанос вновь навострил ум, упавшим голосом Комитас уже рассказывал о том, как на перевале Тавли, на пути в Чангр, турецкий жандарм выбил у него из рук ведро с водой, которое уважительно первому ему протянули измученные жаждой поэты - Варужан и Сиаманто.
Зрительно вынес из тех дней обрывки картин. Вода стекала с его рясы и впитывалась в землю. Уязвленный бесстыдством мучителей, он готов был кричать, но голос, еще вчера волшебный, пропал.
В памяти отложилось: на дворе был уже 1919 год, когда ему предложили уехать в Европу. Думал, опять окажется в Берлине, продолжит чтение лекций: «Армянская народная музыка», «О старой и новой нотописи армянской духовной музыки», «О времени, месте акцентуации и ритме в армянской музыке». Может, снова в Петербург поедет – показать, как отмывал родное от вековых наслоений арабской, курдской и турецкой музыки.
– Комитас, а как далеко ты продвинулся в расшифровке хазов, нотописи нашей? – в тон настроению друга подключился к его раздумьям Фанос.
– Считай, я уже на пороге их прочтения. В них ритмография псалмов. Можешь не сомневаться. А там и до самой «азбуки» хазов рукой подать. Мне совсем немного осталось…
Пульсар угас и, как ни старался Фанос настроиться на ход мыслей друга, подавленного убогостью мрачного пристанища, да так и не смог. Теперь их разделяла глухая стена тишины.
«Отчего замолк?» – выдохнул в отчаянии. И словно услышал в ответ: «Заговорив, я могу оскорбить молчание тех, кто уже не поднимется…»
Ашот Сагратян
Оставьте свои комментарии